Впервые я видел его так близко — хоть и на экране. Ведь на очных встречах президента с СПЧ я сидел далеко, как бы на другом берегу истории. На этот раз ощущение непосредственного контакта — пусть даже своей очереди задать вопрос я так и не дождался — усилило желание понять, что и как думает этот человек, от которого зависит настоящее и будущее страны, а сегодня отчасти даже и ее прошлое.
Прежде всего важно знать, какая информация доходит до него, а какая блокируется — им самим или его окружением. У меня есть возможность сравнить предварительное обсуждение тем и списка выступающих на заседании с Сергеем Кириенко — оно прошло за два дня до встречи с президентом — с тем списком, который лежал на столе перед Путиным.
На этом уровне манипуляций не было: те, кто был на встрече с Кириенко и изложил свои тезисы, получили слово (хотя большинство не приехавших на первую встречу его и не получили). Непонятны были критерии, по которым пункты списка менялись очередностью, но слово каждому давал сам Путин, и ни Валерий Фадеев после своего короткого доклада, ни сидевшие с ним рядом в каком-то зале Татьяна Москалькова и Сергей Кириенко в этот процесс не вмешивались.
Первыми в списке после Фадеева оказались Евгений Мысловский и Ева Меркачева. Оба — с очень серьезными и острыми темами: первый говорил о чудовищном уровне следствия и отсутствии судебного контроля за ним, вторая — об амнистии и шантаже заключенных в СИЗО запретами на звонки и переписку. Вскоре слово получила и Наталья Евдокимова — с резкой критикой репрессивных законопроектов, внесенных в Государственную думу. Лишь после трех часов разговора Путин стал сокращать список, но все же «не мог не предоставить слово» (цитата) Николаю Сванидзе, который ожидаемо, хотя и в пулеметном темпе, рассказал ему о «деле "Нового величия"», «деле Шестуна», для которого обвинение запросило 20 лет лишения свободы, о систематических пытках, а также задал вопрос, почему в России до сих пор не возбуждено дело об отравлении Алексея Навального.
Этот перечень показывает, что Кириенко, проводивший с нами как бы репетицию, хорошо понимая желания своего шефа, сознательно позволил членам СПЧ сказать ему, в общем, все, что мы хотели сказать, и при этом был уверен, что границы, заданные правилами игры, нарушены не будут. Другое дело, как на это реагировал сам Путин — несколько упрощая, в двух режимах: либо немедленного отторжения, либо «надо подумать (посмотреть)».
Режим «надо подумать» означает, что у предложения есть шанс вызвать «поручение», хотя затем оно спускается в чиновничий аппарат, где идея либо преображается до неузнаваемости, либо глохнет.
Категорическое отторжение вызывает «заграница» и особенно поступающие оттуда деньги — это для президента радикальное зло, и почти все критические темы сводились им именно к этому. Комментируя выступление Евдокимовой, он посетовал (я цитирую по смыслу, а не дословно), что наши-то люди хорошие и искренние, а вот «у того, кто дает им деньги, могут быть совсем иные планы».
Отвечая гринписовцу Сергею Цыпленкову, который рассказал о состоянии экологии и в частности об отравлении Байкала, Путин заметил, что охранять природу, разумеется, надо, но тот, кто дает на это деньги из-за границы, «может преследовать и цель ослабить нашу экономическую мощь».
Любую угрозу режиму в целом и своей личной власти Путин воспринимает как исходящую из-за рубежа: ведь не может же кто-то серьезно и сам по себе сопротивляться им внутри такой единой России?
Анамнез подобного угла зрения не относится к теме данной заметки, но выводы отсюда иногда получаются странные. Так, Кирилл Вышинский, рассказав, как зарубежные интернет-платформы блокируют патриотический контент в русскоязычном сегменте, предложил обязать их создать в нашей юрисдикции и юридические лица. Идея наивная, так как пока не видно правовых инструментов, которые позволили бы эффективно это сделать, не разрушив сам этот сегмент, но еще более странным был ответ президента: надо лишить «их» технологического преимущества.
Никакой связи между этой надеждой (еще при его правлении «догнать и перегнать Америку») и охотой за учеными-шпионами, идеей лицензировать просветительство и травлей «иностранных агентов» президент, очевидно, не усматривает.
Правозащитная идея как таковая, как и предложение установить памятник Андрею Сахарову, отторжения у него не вызывают, но президент, судя по его реакциям, не очень хорошо знаком с правозащитной повесткой: он не сразу вспомнил, кто такая Ирина Славина, а в ответ на вопрос о деле Ивана Сафронова сказал, что тот уже «осужден». Он, по-видимому, спутал дела «Нового величия» и «Сети» (организации, запрещенной в РФ) и ошибся, сказав, что ему «кажется», что закон предусматривает признание вины как необходимое основание для помилования (им самим, между прочим).
Я думаю, что эта проблематика просто не до такой степени занимает воображение Путина, как борьба с вмешательством в российскую внутреннюю политику извне. Мы ведь видим его сейчас в режиме «надо подумать» с правозащитниками из СПЧ, но у него есть и другие режимы для общения в других кругах, о которых мы можем только догадываться. Он «многолик», а это сложнее, чем банальное лицемерие: разные и даже противоположные друг другу «лики» могут при этом быть и по-своему искренними.
Он информирован ровно настолько, насколько он о чем-то хочет или не хочет знать.
Жестокость для Владимира Путина, во всяком случае, не является самоцелью и не доставляет ему удовольствия. Он просто предпочитает верить своим товарищам — силовикам — больше, чем не всегда ему понятным правозащитникам, и первые в результате получают карт-бланш. В судах, которые не отступят от линии силовиков, президент просто уверен, хотя едва ли они вызывают его уважение.
Путин, на мой взгляд, устраняется от вмешательства в репрессивную политику, обратной стороной которой оказывается правозащита, потому что это ему неинтересно, жестоко, грязновато, хотя от этого и некуда деться в свете «иностранного вмешательства». Возможно, на первых порах, в начале своего правления, он руководил силовой политикой сам, но сейчас может позволить себе как бы умыть руки. Не хочет ли он вмешиваться в деятельность силовых структур, потому что уже и не может (как вариант — потому что это потребовало бы от него слишком радикальных и потому рискованных реформ и кадровых перемен) — на такой вопрос однозначно ответить, мне кажется, нельзя.
Тут нужен какой-то глагол, которого в языке нет: «не может/не хочет» или «не хочет/ не может». А нам остается просто принять это как данность и по возможности продолжать делать свое дело.
Леонид Никитинский
обозреватель, член СПЧ
Journal information