- Рубрика: Кожа времени. Читать все материалы
1
Даже тогда, когда Рождество считалось буржуазным пережитком и атрибутом старушечьей веры, даже тогда, когда (рассказывал отец) елка была под государственным запретом, даже тогда, когда (это уже я помню сам) дружинники вылавливали студентов в церквях, все читали лучшую — наравне со Скруджем Диккенса — святочную историю «Ночь перед Рождеством» в переводе с гоголевского наречия на язык детства. С нее для всех начинался Гоголь.
Очарование «Ночи» состоит еще и в том, что она укладывается в классическую схему. В самую важную ночь в году герой встречается с чертом, путешествует по небу, посещает ад, возвращается в рай и с помощью чуда получает высшую награду: семейное счастье, достаточно, впрочем, земное, чтобы обойтись без рождественских превращений.
Сам я со святочными историями встретился вплотную, когда работал метранпажем в старинной эмигрантской газете «Новое русское слово». Накануне праздников мне приходилось верстать специально написанные для этой цели рассказы, дошедшие до газеты еще из дореволюционной прессы. Одни и те же опусы — слезливые, но со счастливым концом — перепечатывались из года в год, и никто не жаловался. Престарелые «насельники» старческих домов сразу забывали, что читали, остальные быстро умилялись и переходили к кроссворду, который в «НРС» звался «крестословицей».
К Гоголю, однако, это отношения не имеет. Его «Ночь» вышла из берегов бесконечно популярного и беспредельно затасканного календарного жанра. Как все наши классики, он перестарался. Так, Пушкин в «Капитанской дочке» расширил историческую повесть до романа воспитания с пиитическим, а не только нравственным уроком. Лермонтов, чей «Герой нашего времени» по-французски печатался в журнале Дюма «Мушкетер», превратил приключенческую историю в экзотическом пейзаже (Белинский считал, что на манер Фенимора Купера) в телескопический роман, из которого выросла отечественная психологическая проза. Ну и, конечно, толстовская книга про адюльтер, как у Мопассана, стала (по мнению Шпенглера) последним гениальным романом умирающей западной культуры.
С Гоголем вышло еще круче. К святочной сказке он присовокупил целую литературную страну — Украину, которую мы открываем вместе с этой книгой, чтобы прочесть — желательно на праздники — в конце первого же абзаца: «Через трубу одной хаты клубами повалился дым и пошел тучею по небу, и вместе с дымом поднялась ведьма верхом на метле».
2
— Когда я хочу, чтобы мне приснился настоящий кошмар, я представляю себе Гоголя, — писал его страстный поклонник, — строчащего на малороссийском том за томом «Диканьки» и «Миргорода» — о призраках, которые бродят по берегу Днепра, водевильных евреях и лихих казаках.
Я понимаю Набокова. Считая, что национальными бывают только промыслы, он верил в универсального читателя, живущего всюду и нигде. Собственно, он сам таким был. Его английская проза напрочь лишена национальных признаков, которые обычно отличают австралийского писателя от канадского и британского от американского. Русская, впрочем, тоже.
Но мне ранние повести Гоголя дороже «петербургских». Расширить державные владения за счет новой книжной страны — редчайший дар для словесности. Как Скотт — Шотландию, как Киплинг — Индию, как Доде — Прованс, Гоголь ввел свою родину и в нашу, и в мировую литературу, отчего обе стали лучше и больше.
«Ночь перед Рождеством» представляет всю Украину одной Диканькой, но это неудивительно. Выбранное Гоголем село — центр космоса, вокруг которого пляшут звезды. У Диканьки, как у планеты, есть своя луна, пока ее не украл черт. И живет в ней красавица, лучше которой нет «и по ту сторону Диканьки, и по эту» (привет Ноздреву: до забора мое, и за забором мое).
Собственно, Диканька — причина и смысл всего рассказа. Интрига с черевичками выполняет лишь служебную роль — как подвески королевы в «Трех мушкетерах». И те, и другие ничего не меняют, они нужны, чтобы пустить повествование в ход, позволив попутно любоваться задником — малороссийскими декорациями. У Гоголя они выписаны с дотошной точностью и восхитительными подробностями. Если Оксана жеманится перед зеркалом, то автор обязательно уточнит, что оно было в «оловянных рамках».
Дело в том, что Гоголь сотворил Диканьку конкретной и символической сразу. Она простирается между телом и духом. На одном полюсе шинок, откуда «выходят на четвереньках», на другом — церковь, где «было слышно, как козак Свебыгуз клал поклоны». Будничная жизнь перетекает в праздничную, и граница между обыденным и сверхъестественным совсем дырявая. Черт здесь всегда рядом, иногда за спиной, но это — маломощный бес. С одной стороны, он справляется с природой — крадет Луну и вызывает метель, но с другой — хилый франт, как всякий «немец», он не может ни наказать, ни перехитрить кузнеца, вооруженного как физической, так и духовной силой.
При этом Вакула — чисто сказочный герой, вроде Ивана-дурака. Его наивность — залог победы. Попав в Петербург, он, опрощая все ему незнакомое, интересуется, правда ли цари «едят только мед и сало», и замечает «вошедших дам в атласных платьях с длинными хвостами».
Эти «хвосты», кстати, напоминающие о черте, спрятанном в кармане, служат разоблачающей приметой Петербурга, пышной и пугающей страны соблазна. Не только Вакула пялится на город, но и тот на него: «Ему казалось, что все дома устремили на него свои бесчисленные огненные очи». Увидеть — как выяснит Хома Брут в «Вие» — значит одолеть.
Поэтому кузнец так торопится в Диканьку. По сравнению со столицей она кажется раем, другими словами — домом. Главная ее черта — семейственность. Здесь всё родное и все родичи, даже скотина: «Две пары дюжих волов мычали, когда завидывали шедшую куму-корову или дядю — толстого быка».
Свернувшись в клубок, Диканька с ее пригожими девками и разбитными парубками, суетливым чертом и похотливой ведьмой, сварливыми бабами и их ленивыми мужьями, с жадной шинкаркой и трусливым кумом, дерущимся с женой «только по утрам», составляют гармоничный, самодостаточный мир — одновременно свой и чужой.
3
Однажды я спросил у Довлатова, как изобразить на письме акцент.
— Достаточно персонажу один раз сказать «палто», — ответил Сергей, — и читатель уже не забудет, что тот грузин.
Примерно так и поступал Гоголь в «Ночи перед Рождеством». В отличие от региональных авторов, которые и в его время сочиняли этнографические романы, повести и пьесы, Гоголь практически не пользуется, собственно, украинскими словами. Лишь в самом конце будто вместо подписи он приводит на мове фразу бабы, пугающей дитя чертом, которого намалевал по памяти кузнец: «Он бачь яка кака намалевана!» В остальном тексте Гоголь столь деликатно вводит украинизмы, что мы их почти не замечаем, но именно что «почти».
Язык Гоголя — неоспоримо русский, но с акцентом, и это делает его неотразимым. Посторонний говор мерцает в тексте, иногда просвечивая сквозь него очаровательно неуклюжим оборотом: «дергало идти на перекор», «расцеловать так приятно засмеявшееся лицо», «отломать с досады бока». Все понятно, но мы ни на миг не забудем, что находимся в другой — причем волшебной — стране, где «просто черта» встретить легче, чем «губернского стряпчего».
В эту страну трудно не влюбиться. Рождественская Диканька — теплый мир посреди холодного. И тем жарче веселье, чем крепче мороз, разжигающий аппетит. В первую очередь — это сытый край, где все вертится вокруг застолья. Знаменитая гоголевская еда — знакомая и лакомая, но и она, как его же русский язык, сохраняет легкий привкус экзотики. Ведь прейскурант прозы Гоголя — сугубо украинский: поляницы, гречаники, колбасы, мак на огороде, варенуха на шафране и борщ из миски, расписанной Вакулой.
Украинское меню бродит по всем повестям молодого Гоголя, но именно в святочной истории мы встречаем раблезианского идола обжорства Пузатого Пацюка. То ли толстый бес, то ли могучий покровитель Диканьки, он олицетворяет сказочный идеал — вкусную жизнь без труда: «Вареник выплеснул из миски, шлепнулся в сметану, перевернулся на другую сторону, подскочил вверх и как раз попал ему в рот. На себя только принимал он труд жевать и проглатывать».
Вареник, катающийся в сметане, как сыр в масле, — наглядный образ ленивого счастья, который отпечатался в сознании русского читателя, вселив легкую зависть и тихую симпатию к Украине.
Казалось, что навсегда.
Александр Генис
ведущий рубрики
Journal information